Геннадий ЖУКОВ
Стихи
Прикосновение
Ты просишь рассказать, какая ты...
Такая ты...
Такая ты... Вестимо —
Ты мне понятна, как движенье мима,
И как движенье, непереводима,
Как вскрик ладоней
И как жест лица...
И вот еще — мучения творца —
С чем мне сравнить любимую?
С любимой?
Я слово, словно вещего птенца,
Выкармливал полжизни с языка,
Из клюва в клюв: такая ты, такая...
Дыханьем грел: такая ты, такая...
И лишь сегодня понял до конца —
Тобой моя наполнилась рука.
Вот жест всепонимания людского!
А слово... Что ж, изменчивое слово,
Как птичий крик, вспорхнет и возвратится,
Изменчивости детской потакая,
Изменчивостью детскою губя.
И лишь прикосновенье будет длиться.
И только осязанье будет длиться.
Так слушай же: такая ты... такая...
О, слушай же, как я люблю тебя!
Бетховен
Его прислали со двора за пятою струной.
За ним летел пчелиный рой — плыла его сестра.
Она несла в пакете хлеб. Зудела про обед.
А он гитару взял и сел в углу на табурет.
Нам было весело глядеть на рыжую сестру.
А он гитару взял и сел в углу на табурет.
Сметана рыжая! — она была ему сестра.
А он гитару взял и сел в углу на табурет.
И, отвернувшись от стола к высокому окну,
Он тронул первую струну как первую струну.
Он на одной струне играл...
Но я-то понял: он-то знает,
Что мертвой поступью он входит, поднимает
Над головой зеркальный черный свод
Рояльной крышки. Вот идет в обход
Рояля. Вот свечу берет.
Листает черновик симфонии вчерашней,
Губами шевелит и шепотом поет.
Вот руки поднимает и кладет —
Нет! — руци он возносит и роняет!
...Пусть он уйдет. Пусть он уйдет. Уймите же его.
Ведь это я сижу спиной, и более того:
Ведь это, Господи, я сам, ведь это же я сам
Такое слышу по ночам. Такое по ночам...
Какая мука, Боже мой, здесь в темени ночной
Терпеть прибойный
шквал сонат,
притиснувшись к стене.
Владея лишь одной
струной,
притиснувшись к стене,
Терпеть, как миротворец — бой.
Как безъязыкий — боль,
Владея лишь одной струной...
Ничтожество, юнец,
Смирись, Бетховен дворовой. Оглохни наконец.
Евангелие от Фалалея
— Отчего скажи, Фалалей,
Ты не любишь божьих людей?
— Оттого — скажу — что смотрю да гляжу,
А еще чего — не скажу...
А скажу тебе: помнишь ли, ночь была святая?
Приходила к Богу девка разбитная,
Щеки белы да губы алы —
Шлюшка из Магдалы.
Все глядела влажным оком, оком с поволокой,
Да питалась тайным током, наливалась соком.
Что-то он ей там сказал,
Что-то ей он там поведал,
Ничего у нее не взял,
Ничего-то ей не дал...
И не водятся с тех пор на свете
Божьи люди — Божьи дети,
И растут с тех пор, как грибы,
Божьи люди — Божьи рабы...
И гудит во храме торг,
И горит издевочка —
То ль заздравная свеча,
То ли трехрублевочка.
Нагрешится Божий раб —
В дом Господень, как домой —
Сунет Господу трояк —
Выручай, хозяин мой!
Отщипнет от Бога плоть,
Выпьет зелье рвотное,
Отвечай теперь, Господь!
Я твое животное.
Только Машенька, Мария, Магдалина
Перстенечками сверкает в уголочке:
За юдоль мою дай, Господи, мне дочку,
А тебе дай, Господи, сына.
Утешение Фалалея
Мне велено сказать, и вот я говорю,
Что вы хорошие, вы очень неплохие,
Но “р” и “л” родного языка
Вы в детстве перепутали слегка,
И слыша: храм — вы повторили: хлам.
И ждете в хлам сошествия мессии.
Любезные, во хлам к вам не сойдет Господь,
Вы хлеб сносили в хлев,
Сливали кровь в криницы,
Вы рвали плоть с молитвой о любви.
Вы спутали “давать” с “давить”, вам удавиться
Привычней во сто крат, чем удивиться,
Страх заменил восторженное “ах”,
Я говорю: не спеться вам, но спиться
Во хламе на крови.
Мне велено сказать, и вот я говорю:
Жизнь хороша, и каждое мгновенье
Жизнь хороша, и больше ни шиша,
А там, в конце — и тело, и душа —
Лишь прах и пар. И это утешенье...
И я пришел, чтобы утешить мир:
Утешься, мир. Нет в небесах отмщенья.
Но прежде, чем великое забвенье
Объемлет мир, изъеденный до дыр —
Вам жрать навоз и гной цедить из рек.
Провидел Босх библейские кошмары,
Но Босх — не Бог.
Нет в Боге божьей кары.
Здесь проклят человеком человек.
И я не добр, и зла я не держу,
И вы хорошие, вы очень неплохие.
Вы ждали в хлам сошествия мессии.
Вот я пришел. И вот я ухожу.
Кибела и Кентавр
Он заглянул в раскрытое окно.
Чадил ночник, в печи кора горела.
Еще светилась женщина во сне,
И ровный свет задумчивого тела
Мне заменял луну вполне.
Он долго ждал, он здесь стоял давно,
Он заглянул в раскрытое окно.
Он так стоял: чуть подогнув колена,
Вцепившись в покосившийся косяк.
И мощный круп мерцал сквозь полумрак,
И на боках мерцала пена.
Я взглядом встретил долгий взгляд —
Он так смотрел. Я не заметил, как
Любимая, отбросив простыню,
Неслышным шагом двинулась к огню
И поднесла к лицу его ночник:
“...Ты? Здесь?” Он как-то весь поник,
И взгляд скользнул по девственной груди,
Скользнул по бедрам, словно две ладони,
Легко огладил узкую ступню
И, повинуясь властному огню,
В руке любимой — медленно угас...
Она сказала: “Полно, уходи”.
В луче сверкнул багровый глаз.
И только мрак в распахнутом проеме...
Я спрашивал, и было мне в ответ —
Треск ночника и клокотанье чая.
Она сидела, плечи обнимая,
Не поднимая золотистых век.
— “Его ты знаешь?” — “Ведаю, не зная.
Он молод для меня, хоть очень стар...”
— “Как можешь ты? Ведь он кентавр!”
— “Родной, и ты всего лишь человек,
Но я люблю тебя, об этом забывая”.
Письма из города. Гений
Раскрой свое железное крыло
И помавай над сталью и бетоном —
Здесь в недрах гулких, в гаме монотонном,
В холодном эхе долгих анфилад,
Родился твой неоперенный брат.
Овей его покатое чело
И осени перстами с перезвоном.
Се брат твой, Гений!
Он, как теплый воск,
Из лона матери сошел на чрево мира.
Здесь будет он оттиснут, как просвира, —
Воспримет воск эпохи — блеск и лоск
И мудрость — цвета зрелого сапфира! —
Да, мудрость граждан, словно бы сапфир —
Он обоймет и будет мудр как мир.
Так осеняй, пока не вышел срок —
Не отросло, в пушистых завитушках,
Перо. Он будет возлежать в подушках
Крылом в тюфяк, зубами в потолок.
Он будет хлюпать ночи напролет
Гундосыми слюнявыми слогами,
Он к “лю” и к “ля” диезы подберет
И вытрет стенку квелыми ногами.
Так три пройдет, и тридцать лет пройдет,
И выйдет срок: он сопли подберет,
И пустит слюни, и в восторг придет,
Когда войдет — в заштопанном и сиром —
Любовь его и утку поднесет,
И удалится клокотать сортиром...
И, подавившись собственным клистиром —
Он — в простыне запутавшись — умрет,
Избранник века — полный идиот —
В гармонии с собой и с этим миром.
Письма из города. Идиот
У маленькой мамы в прорехе халата
Глядело набухшее нежное тело,
Носок бесконечный вязала палата,
Стенала — сопела — зубами скрипела.
Зачуханный доктор по розовым попкам
Похлопывал рожениц в знак одобренья,
И в этот же час совершались творенья,
И квело вопили творенья.
Детей фасовали по сверткам, по стопкам
И в мир вывозили носами вперед.
И был там один, он чуть было не помер,
(Не понял, как нужно дышать, но не помер),
Потом он смеялся — как льдинка в бокале,
А прочие свертки над ним хохотали:
Мол, экая штучка, мол, выкинул номер —
Не понял, как нужно дышать, но не помер,
Не понял, как нужно дышать, идиот,
(А он и не понял. И он не поймет).
Он будет глядеть им в лицо не дыша —
В мальчишечьи рты в пузырях и сметанах,
О, выдох и вдох — два огромных шиша,
Два кукиша, скрученных в разных карманах,
Два страшных обмана...
Пульсирует сон,
Как выдох и вдох неизвестной причины.
И он не дыша подглядел, как мужчины
Пульсируют мерно в объятиях жен,
И как равномерно пульсирует плод,
Гудит, наполняясь таинственным соком.
На все поглядел он задумчивым оком.
И все он оплакал, смешной идиот.
А все потому, что за выдохом — вдох,
И вдох утекает в свистящие щели,
И шар опадает. И лишь — асфодели,
Цикута — амброзия — чертополох...
И он в разбеганьи вселенских светил
Увидел вселенских светил возвращенье.
И мир опадает. И только забвенье,
Забвенье — молчанье — клубящийся ил...
И он оглядел эту даль, эту ширь,
Да, он оглядел и сказал: “Это плохо!”
И выдохнул, выдул вселенский пузырь,
И честно держал — до последнего вдоха.
Письма из города. Дворик
...ты качала,
Ты лелеяла, нянькала глупую душу мою,
Дворовая родня — обиталище тасок и сплетен.
Гей! Урла дорогая! Мне страшно, но я вас люблю,
Мне уже не отречься. Я ваш. Я клеймен. Я приметен.
По тяжелому взгляду, железному скрипу строки —
Как ножом по ножу — и, на оба крыла искалечен,
В три стопы — как живу — так пишу,
И сжимает виски
жгут тоски по иному,
по детству чужому...
Я мечен
Этим жестким жгутом, он мне борозды выел на лбу
И поставил навыкат глаза — на прямую наводку,
Чтоб глядел я и видел — гляжу я и вижу в гробу
Этот двор, этот ор, этот быт, эту сточную глотку
Дворового сортира (в него выходило окно),
Склоки жадных
старух,
эту мерзость словесного блуда.
Я люблю вас, и я ненавижу, мне право дано,
Я из наших, из тутошних, я из своих, я отсюда.
Испытателем жизни
— вне строп, вне подвесок,
вне лонж —
Меня бросили жить, и живу я, края озирая:
Из какого же края залетный восторженный “бомж”
Залетел я, и где же — ну где же! — края того края?
Камень краеуголен... Но взгляд мой, по шару скользя,
Как стекло по стеклу — возвращается к точке начала —
Ну, нельзя было в этом дворе появляться, нельзя!
Не на свет и на звук, а на зык и на гук ты качала...
Урок кармы
Отвернувшись от мудрости века сего,
От железного духа тевтонца,
От стоических дам, фамильярных господ,
От сутан моралистов с мечами и от
Мясников с палашами гвардейскими, от
Культуры, что шляется взад и вперед,
Парфюмерных низин, фурнитурных высот,
Дамских трусиков, мужеских шляп и колгот,
Я в Европу захлопнул окно — как киот.
Отвернувшись от мудрости века сего
К стороне восходящего солнца,
Я увидел, как сакура нежно цветет,
А под сакурой воин глядит на восход,
Вот он меч достает, вот вскрывает живот —
И захлопнул второе оконце.
Я на север глядел: ледостав... ледоход...
Занимался и таял пузырчатый лед.
К Богу поднял лицо — там скрипел самолет,
А под ним набухала гроза...
...как рубанок по дереву, шел самолет —
А на юге, — у гордых тибетских высот —
Сбросив плащ, словно черствый чужой переплет,
Упираясь босыми ногами в живот,
Человек, словно книга, сидел вразворот.
Он сказал: кто живет, — эту жизнь не поймет.
И закрыл я послушно глаза.
Я увидел, как суетно время идет,
Чушь собачью, что шляется взад и вперед.
Мясников белокурых, степенных господ
В дамских трусиках. Розовый грешный приплод
Дам стоических. Пар парфюмерных болот,
Самурая, ввернувшего саблю в живот,
Облетевшую сакуру, лопнувший лед,
И над всем этим — грузный чужой самолет,
И — над всем этим — тучу, что в небе растет,
И — над всем этим — синь разреженных высот,
Шар земной, упакованный в черный киот,
Желтый отблеск лампады. Мертвящий полет
Бездыханных планет. Неживой хоровод
Пятен света. И черный надвинулся свод...
И в последний,
Уже в распоследний черед,
Я увидел Великую Тьму.
И сказал я, как старец: ...уже не пойму.
И спросил я, как мальчик в пустынном дому:
Что же делать мне здесь одному?
* * *
Когда бы я был при рождении мира,
Когда б я стоял над котлом мирозданья,
Когда б улыбнулся в предчувствии пира
Над нечто, еще не обретшим названья,
Когда бы сумел я над бездной нагнуться
И в бездне кипящей сумел отразиться,
Там нечто могло бы с улыбкой сложиться
И нечто могло бы в ответ улыбнуться...
Но где же я был, когда Некто сурово
Сказал без улыбки над бездною слово?
Что ж, я повторяю пришедшие свыше
Слова безутешные: слушай же! — слышишь —
Как дети, рождаясь, кричат при рожденьи,
О том, что нет радости в это мгновенье,
И только дурак в кацавеечке хлипкой
Проходит с улыбкой по улице липкой?
Так где же я сам, когда Некто сурово
Швыряет в лицо ему потное слово,
И он улыбается, он сторонится
И вновь неизвестно чему веселится?
А где же ты был, балагур и повеса,
Когда на опушке библейского леса,
Смурно матюкая колючий шиповник,
Мой род зачинал ноздреватый чиновник?
Так где же ты был, мой несбывшийся Отче?
Ты видишь: твой сын и доныне хохочет —
Да, вот же — дурак в кацавеечке хлипкой
Проходит с улыбкой по улице липкой...
И я, ухватившись руками за щеки,
Тяну свои губы, как рыбьи молоки —
До скрипа — в растяжку — от края до края —
Ему улыбаюсь — лицо улыбая...
О, если б я был при рождении мира,
Когда б я стоял над котлом мирозданья,
Над плазмой, над лавой, над липкою массой
Я мог бы склониться с вот этой гримасой...
И я заронил бы в кипящее зелье
Веселье — веселье — веселье — веселье.
И я бы сказал, что не стоит бояться,
Да будет Пророк ваш с улыбкой паяца,
Да будет ваш Бог бесшабашней сатира,
О, если б я был при рождении мира.
Тогда бы над этою дымной клоакой,
Над Градом — который просили потрогать...
Где пивом питаются песни, где дракой
Кончаются мессы — над вросшим, как ноготь,
Мне в сердце мостом — где, в конце, с пъедестала
Чугунный глядит Вертухай, и мочало
Речей бесконечных похоже для виду
На детскую злую большую обиду —
Где леди научены веками хлопать,
Направив в лицо намозоленный локоть.
Где сэры в шузах и прикидах овчинных
За шкары грызутся на рынках блошиных
И там — догрызаясь до смрадных подвалов,
Зубами срывают замки с арсеналов —
И ржавая кровь ударяет им в лица,
И, видимо, можно уже утолиться...
Но — голубь библейский на все это ...акал,
Бряцала на все это мирная лира —
Житейские где-то и как-то печали...
Но, если б улыбку они излучали,
Да, если б улыбку они излучали,
О, если б улыбку они излучали —
О, я бы над городом этим не плакал:
“Когда бы я был при рождении мира...”